Во имя Отца Света, Софии-Матери и Вечного Иисуса!

Invisible Gnostic Front of Liberation
ГНОСТИЧЕСКИЙ ФРОНТ

Начало

F. A. Q.

Наш Гнозис

Наш Тезаурус

Иконостас

Евангелия

Библиотека

Документы

Книга Змея

Контакты

English

IGFL

Counter.CO.KZ

Рейтинг@Mail.ru

http://gnostic.front.ru/

http://front.gnostik.ru/

http://gnostik.front.ru/

Site designed
by Jesus Ophis,
2005 - 2006

Антонен Арто
Ван Гог, самоубитый обществом

Ван Гог умер не просто от горячки - он стал живым узлом раздоров, полем, на котором испокон веков ведет свои сражения неправедный дух этого мира.
Речь о превосходстве плоти над духом, тела над плотью, одного духа над другим.
И где в этой горячке место человеческому «я»?
Свое Ван Гог искал всю жизнь, искал с энергией и упорством диковинными
и покончил с собой не в припадке безумия или в трансе оттого, что не может это место найти, -
наоборот, как только он его нашел и понял, что он такое и кем был, стадная мораль общества, казня отбившегося от массы,
заставила его покончить с собой.
И они сделали это с Ван Гогом, как делают всегда во время оргии, мессы, отпущения грехов или любого другого из обрядов, будь то посвящения, будь то изгнания бесов, суккубы они или инкубы.
Этим оно причислило его к своим,
прощенное,
освященное,
трижды благословенное
и стократ бесноватое
общество,
и стерло в нем только что открывшееся высшее зрение, и, как прибой черных ворон, захлестнувших каждую фибру его мозга, каждую жилку дерева жизни, накрыло его в последнем броске
и, взяв верх,
прикончило.
Ибо в том и состоит анатомическая логика современного человека, что жить и представлять себе свою жизнь он может только в одном качестве: в качестве бесноватого.

[...] Как и все другие полотна, эти вороны, написанные за два дня до гибели, не открыли Ван Гогу путь к посмертной славе. А вот живописи на холсте или, скорее, природе за пределами холста они открыли потаенный путь к доступной запредельности, к реальности, доступной на каждом шагу, стоит только шагнуть через открытую художником дверь навстречу загадочной и зловещей запредельности.

Человек с гибельной пулей в животе нашпиговывает полотно черными воронами, под которыми, кажется, что-то вроде мертвенной, но в любом случае безлюдной равнины, где бордовый цвет почвы отчаянно сражается с грязной желтизной колосьев, - такое зрелище вряд ли назовешь обычным.
Но ни один другой художник и не сумел бы найти для своих ворон этот трюфельно- черный цвет, этот черный, как на «роскошной пирушке» и в то же время как у закаменевшего дерьма, цвет крыльев этих ворон, захваченных врасплох отблесками спускающегося вечера.

И о чем плачется земле под крыльями благовестящих ворон - возвещающих благо, разумеется, одному Ван Гогу, а с другой стороны, пышно знаменующих зло, которому его, художника, не задеть?
Потому что никто, кроме него, по сей день не умеет превращать землю в грязную скатерть, заляпанную вином и кровью.

Небо на картине низкое, приплюснутое,
фиолетовое, как молниевидная кайма обочин.
Дикая, сумрачная бахрома пустоты, вздыбившейся после грозового разряда.
Ван Гог выпустил своих ворон - эти черные бациллы, подтачивающие печень самоубийцы, - в нескольких сантиметрах от верхнего, а кажется, что от нижнего края холста,
вдоль рассекающей его черным шрамом черты, где взмахи их роскошных крыльев нависают над взбаламученным бурей полем, угрожая его придушить.
Тем не менее холст выглядит роскошно.
Роскошный, пышный, умиротворенный холст.
Достойное сопровождение смерти того, кто за свою жизнь запустил столько солнц кружить над стогами, только и ждущими беглых каторжников, и кто даже в полном отчаянии, с пулей в кишках, не мог не обдать округу вином и кровью, не извергнуть на землю последние, ликующие и скорбные соки со вкусом скисшего вина и забродившего уксуса.
Именно потому тон последнего написанного Ван Гогом полотна - и это у него-то, никогда не выходившего за пределы живописи! - напоминает грубый и варварский колокол самой патетичной, самой страстной и страстотерпческой елизаветинской драмы.
И это больше всего потрясает меня в Ван Гоге, художнике из художников, умевшем, не покидая того, что именуют и что на самом деле всегда было и останется живописью - не отходя от тюбика, кисти, композиции мотива и холста в целом, не одалживаясь у анекдота, рассказа, драмы, у воображаемого действия или внутренней красоты субъекта и объекта, добиться такой одушевленности природного мира и рукотворных вещей, что волшебные сказки Эдгара По, Германа Мелвилла, Натаниэла Готорна, Жерара де Нерваля, Ахима фон Арнима или Гофмана со всей их психологичностью и драматизмом, пожалуй, не много добавят к грошовым вангоговским холстам,
к холстам, кроме того, не только почти всегда небольшим, но, можно сказать, ровно такого размера, как нужно.
Подсвечник на сиденье стула, кресло, плетенное из зеленой соломки,
оставленная на кресле книга, -
и перед нами драма.
Кто сейчас войдет?
Гоген или какой-то другой призрак?

Подсвечник с зажженной свечой на плетеном кресле кажется мне световой чертой между двумя непримиримыми антагонистами - Ван Гогом и Гогеном.
Сам эстетический предмет их разногласий вряд ли представляет особый интерес и достоин изложения, но глубочайших человеческих расхождений нельзя не отметить.
По-моему, Гоген считал, что художник должен найти символ, миф, возвысить обиход до мифа,
тогда как Ван Гог считал, что нужно научиться извлекать миф из самого приземленного обихода.
И, по мне, был чертовски прав.
Поскольку реальность неизмеримо выше любой истории, любого рассказа, любого бога и любой сюрреальности.
Нужен только дар ее понимать.
Чего не умел делать ни один художник до бедного Ван Гога
и не умеет делать ни один художник после него,
поскольку и на этот раз,
даже сегодня,
сейчас,
в феврале 1947 года,
на кону по-прежнему стоит
сама реальность,
миф самой реальности, мифореальность как таковая.
И никто после Ван Гога не сумел качнуть исполинский кимвал, сверхчеловеческий, всегда сверхчеловеческий
колокол, следуя тому скрытому ритму, которому
отзывается любая мелочь повседневной жизни,
потому что надо раскупорить слух, чтобы уловить его приливную волну.
Только тогда зазвучит свет свечи, свет зажженной свечи на зеленом соломенном кресле зазвучит дыханием того, кто с любовью склонился над телом задремавшего больного.
Он звучит странной критикой, глубоким и поразительным судом, чей приговор Ван Гог, кажется, даст нам расслышать позже, гораздо позже, в день, когда фиолетовый свет на плетеном кресле перестанет заливать картину.
Нельзя не заметить укусов этого лилового света, который пожирает перекладины большого, искоса глядящего кресла, вытаращенного на нас старого кресла из зеленой соломки, хотя заметить эти укусы с первого взгляда тоже трудно.
Потому что фокус картины сдвинут и источник света до странности затенен, напоминая тайну, ключ к которой Ван Гог, вероятно, так и унес с собой в могилу.